Мэри Стюарт
Терновая обитель
Глава 1
Я думаю, моя мать вполне могла бы стать колдуньей, если бы захотела. Однако она встретила моего отца, почтенного священника, и их женитьба свела на нет реальную для нее возможность превратиться со временем во вторую фею Моргану. Вместо этого она стала женой английского викария и управляла приходом так, как было принято тогда – более полувека назад, – железной рукой, даже не прикрытой перчаткой. Она сохранила всю яркость своей натуры, являя во всем свое превосходство, сдобренное налетом жестокости, и не испытывая ни малейшего сочувствия к слабости и некомпетентности. Думаю, у меня было трудное детство. Наверное, и у нее было такое же. Я помню фотографию ее матери, своей бабушки, которую я так никогда и не видела и которой, однако, я боялась все детство: стянутые назад волосы, жесткий, испытующий взгляд и безгубый рот... Бабушка жила где-то в дебрях Новой Зеландии и обладала всеми необходимыми добродетелями первопроходцев и, кроме того, была известной целительницей и сиделкой. В былые времена ее, наверное, считали бы знахаркой или колдуньей. Впрочем, именно так она и выглядела. Моя мать – улучшенная с точки зрения внешности копия бабушки – унаследовала от нее все эти качества. Безжалостная по отношению к здоровым, принципиально презирающая всех женщин, безразличная к детям и животным, она тем не менее была бесконечно внимательна и терпелива с новорожденными и прекрасно ухаживала за больными. Лет сто назад она бы кормила бедных и убогих бесплатным супом и желе, но эти времена прошли, и теперь вместо этого она председательствовала на деревенских собраниях и делала то же желе и джемы для продажи («Нам нужны деньги, а люди все равно не ценят то, что достается им бесплатно»); и когда же в шахте происходил несчастный случай, она всегда шла туда вместе со своим мужем и доктором и была нужна там не меньше, чем они.
Мы жили в холодном мрачном шахтерском поселке на севере Англии. Наш дом, неплохо построенный, был тем не менее ужасным: слишком большим и страшно холодным. Вода была очень жесткой от содержащегося в ней известняка и всегда ледяной. В юности моя мать не знала, что такое горячая ванна, поэтому не видела причин тратить деньги на нагреватель для воды. Если нам нужна была вода для мытья, мы кипятили ее в кастрюлях на плите. Ванну дозволялось принимать только раз в неделю: два дюйма жесткой тепловатой воды. Уголь обходился нам дорого – по фунту за тонну, а электричество для церкви и дома священника подавалось бесплатно, поэтому иногда мне разрешали включать в своей крошечной холодной комнате слабый электрический обогреватель, и это не давало мне окончательно замерзнуть. Руки и ноги у меня всегда были обморожены, но жаловаться на это считалось недостойной слабостью, поэтому на это никогда не обращали внимания.
Дом священника стоял на краю деревни, отделенный от церкви большим садом, где мой отец, которому помогал старый могильщик («Я хорошо копаю, я это здорово умею»), проводил все свободное от пастырских обязанностей время. С одной стороны сада шла дорога, с трех других его окружало кладбище. «Тихие соседи», – говорили мы, и это была чистая правда. Я не помню, чтобы меня беспокоила мысль о покойниках, лежащих в земле так близко от дома. Более того, наш обычный короткий путь в деревню лежал через самую старую часть кладбища. Для предоставленного самому себе ребенка такое место было довольно мрачным, и, наверное, мое детство было даже более одиноким и грустным, чем у Шарлотты Бронте в Хейворте. Впрочем, так было не всегда, и воспоминания о собственном Золотом Веке помогали мне переносить тяготы теперешней моей жизни.
До того как мне исполнилось семь лет, мы жили в маленькой деревушке душ в двести или около того. Приход наш был небольшим, мы сами – очень бедными, но само местечко было чудесным, работа моего отца – легкой, а наш дом – небольшим и удобным: старинный невысокий белый особнячок, стены увиты плющом, под стенами разбиты клумбы пахучих фиалок, белые розы заглядывают через портик. Среди сирени стояла беседка, а позади – теннисный корт, за которым тщательно ухаживал мой отец и куда иногда захаживали поиграть наши соседи. Приход состоял в основном из фермеров. Их владения были разбросаны на пространстве в несколько квадратных миль, по которому шла только одна «главная» дорога. Машинами почти никто не пользовался – ходили пешком или ездили на двуколке. Автобусов не было вовсе, а железнодорожная станция находилась в двух милях от деревни.
Всего семь лет. Но даже сейчас, когда с тех пор прошло почти в десять раз больше времени, воспоминания о той поре нисколько не потускнели и не стерлись в памяти, и груз прожитых лет никак не отразился на них.
Зеленая деревушка, в центре – старинная серая церковь, пасущиеся ослики и козы. Везде огромные деревья – на лужайках, в садах, вдоль дороги. Сама дорога – с тремя глубокими колеями от колес и копыт, вьющаяся между живыми изгородями из диких цветов. Нагретые солнцем камни, которыми вымощен наш двор, где гуляют куры и дремлет кот. Звон из соседней кузницы и резкий запах паленых копыт, когда кузнец подковывает чью-то лошадь. Сад, в котором растут пионы, фиалки и цветы водосбора, похожие на восседающих в гнезде голубей. Целые облака сирени, свешивающиеся над дверью школы, что в самом конце сада, и огромные желтые розы у ступенек, ведущих на теннисный корт.
И ни единого человека. В этих дорогих моему сердцу воспоминаниях нет места людям. Впрочем, за одним исключением. Я прекрасно помню день, когда я впервые повстречала двоюродную сестру своей матери – Джэйлис.
Она была моей крестной, поэтому на самом деле я должна была, конечно, видеть ее и раньше, но в памяти отпечаталась именно та встреча тихим летним днем, когда мне было шесть лет.
Тот день не был днем моего рождения, потому что родилась я в сентябре, но все же он был каким-то необычным, выпадающим из череды других дней, особенным, и я ждала его со всем нетерпением лишенного какого-либо общения ребенка. Поначалу он сулил стать таким же, как и все прочие дни, то есть мне предстояло провести его в одиночестве, потому что мой отец ушел навещать прихожан, мать была слишком занята, чтобы возиться со мной, а играть с деревенскими детьми мне, конечно же, запрещали.
Не думаю, что мне разрешили уходить со двора, но тем не менее я это сделала. В самом конце сада, за школой, у меня был собственный лаз в заборе. За ним тянулся пологий склон, похожий на парк из-за огромных деревьев, растущих на нем небольшими островками, а в самом низу, окруженный с трех сторон рощицей, находился пруд. Совершенно бесцельно (если не считать целью приблизиться к сверкающей поверхности пруда) я пошла туда и уселась на траву.
Мне кажется, что я помню каждое мгновение той прогулки, хотя поначалу я видела только мешанину ярких сочных красок, совсем как на полотнах импрессионистов. Звуки тоже смешивались – пение птиц в роще и стрекотание кузнечиков в высокой траве, где я сидела. Было жарко, и запахи земли, травы и стоялой воды в пруду навевали дрему. Я сидела в каком-то оцепенении, уставившись широко открытыми глазами на ленивый ручеек, впадающий в пруд неподалеку.
И вдруг что-то произошло. Может, сместилось солнце? Мне кажется, я помню внезапную вспышку, словно рыба выпрыгнула из воды, блеснув чешуей на солнце.
В сонном мареве красок вдруг отчетливо проступили очертания отдельных цветовых пятен. Неожиданно все оказалось залитым ярким светом. Золотые и белые венчики гигантских маргариток, возвышавшиеся над моей головой, качнулись, словно под порывом сильного ветра. Потом воздух, наполненный всевозможными запахами, снова застыл. Птицы перестали петь, замолчали кузнечики. Я сидела тихо, словно червячок на стебле, в самом центре этого полного жизни мира и впервые почувствовала, что я его часть.
Я подняла голову. Передо мной стояла тетя Джэйлис.
Едва ли в ту пору ей было больше сорока, но мне она показалась старой, как казались старыми мои родители, которым было за тридцать. Она чем-то напоминала мою мать – выразительной линией рта и носа, пронзительными серо-зелеными глазами и горделивой осанкой. Но моя мать была рыжеволосой, а волосы тети Джэйлис ниспадали темными волнами и были перехвачены черепаховыми гребнями. Не помню точно, что на ней было надето, кажется, что-то темное и просторное.
-
- 1 из 43
- Вперед >